История этих писем такова. В дни, когда завершался разгром окруженной 6-й немецкой армии Паулюса, завершалась Сталинградская битва, одним из последних немецких самолетов была вывезена почта. Самолет благополучно приземлился в Новочеркасске, почты было семь мешков, и все они были конфискованы немецким командованием. До адресатов письма не дошли, более того, имена отправителей и адресатов в дальнейшем уничтожили. Осуществлялась пропагандистская акция: письма должны были не только свидетельствовать о том, каковы настроения солдат и офицеров, но в дальнейшем подымать дух немецкой армии. Одному из функционеров фашистского пропагандистского аппарата было поручено на основе этих писем написать документальное повествование о битве на Волге, и книга была написана и запрещена министром пропаганды как вредная для немецкого народа.
А предварительно письма рассортировали по содержанию и настроениям, составили статистическую сводку: оппозиционно относящихся к войне, не верящих, отвергающих войну оказалось свыше 60 процентов. Были сомневающиеся, индифферентные, одобряли войну в этих письмах 2,1 процента.
«...Мы тут стоим стражей на берегу Волги. Ради вас и нашей Родины. Если мы уйдем отсюда, русские прорвутся и все уничтожат... Но у Германии много солдат, и все они сражаются за Родину. Мы все мечтаем о том, чтобы поскорей наступил мир и чтобы мы победили, это самое главное. Пожелайте нам победы!»
<...>
Люди не рождаются врагами, врагами их делают. Пришло время услышать и тех, кто был по ту сторону фронта, кого сорок с лишним лет назад фашизм сделал нашими врагами.
Григорий БАКЛАНОВ.
1
Жизнь моя превратилась в ничто, ей, как и десять лет назад, благоприятствуют звезды, но меня обходят люди... У меня не было друзей, ты знаешь, почему со мной не хотели иметь дело. Я был счастлив, когда сидел за телескопом и мог вглядываться в небо и звездные миры, я был счастлив, как ребенок, которому позволили играть со звездами.
Ты, Моника, была моим лучшим другом, не удивляйся, так оно и было. Слишком серьезное сейчас время, чтобы шутить. Этому письму понадобятся две недели, чтобы добраться до тебя. И до тех пор ты уже, наверное, прочитаешь в газете о том, что здесь произошло. Не ломай себе надо всем этим голову, в действительности все выглядело совершенно иначе, и пусть другие докапываются до истины. Какое нам дело до всего этого. Я мыслил всегда световыми годами, чувствовал секундами. Здесь я тоже имею дело с погодой. Нас здесь четверо, и если бы и дальше все шло так, как идет, мы могли быть довольны нашим положением. Наши обязанности очень просты. Измерение температуры и влажности воздуха, высоты облаков и видимости. Если какой-нибудь чинуша прочитает то, что я пишу, у него глаза на лоб вылезут: как можно, раскрытие служебной тайны! Но что значит наша жизнь, Моника, в сравнении с миллионами лет звездного неба? Сегодня прекрасная ночь, и прямо над моей головой Андромеда и Пегас, очень скоро я буду рядом с ними. Я доволен и спокоен, этим я обязан звездам, и среди них ты для меня самая прекрасная. Звезды бессмертны, а человеческая жизнь—песчинка во Вселенной.
Вокруг все рушится, гибнет целая армия, ночь и день в огне, а мы четверо заняты тем, что ежедневно сообщаем данные о температуре воздуха и высоте облаков. В войне я понимаю мало. Ни один человек не погиб от моей руки. Я ни разу не выстрелил из моего пистолета. Но, насколько я знаю, противнику это будет безразлично. Конечно, мне бы хотелось еще, ну, хоть лет двадцать посчитать звезды, только вряд ли это удастся.
2
...У меня в руках твоя фотография. Я долго в нее вглядываюсь. И вспоминаю чудный вечер в последнее мирное лето — мы вдвоем идем по цветущему лугу к нашему дому. Близость наша сначала говорила языком сердца, а потом зазвучала истинной любовью и счастьем. Мы говорили о нашем будущем, которое разворачивалось перед нами, как многоцветный ковер.
Ничего не осталось от того ковра. От того летнего вечера и цветущей долины. Мы в разлуке. И вместо яркого ковра бесконечное белое поле, и сейчас не лето, а зима, и нет будущего, во всяком случае, для меня его нет и потому, наверное, и для тебя.
Меня все время мучало какое-то необъяснимое чувство, я не понимал, что это, но теперь я знаю — это был страх за тебя. Я через тысячи километров ощущал, что и ты чувствуешь то же самое. Когда получишь это письмо, вслушайся в него и, быть может, ты услышишь мой голос. Нам говорят, что мы тут сражаемся за Германию, но очень немногие здесь верят, что нашей Родине нужны бессмысленные жертвы.
3
...В каждом письме ты пишешь, что хочешь поскорее увидеть меня. Ничего удивительного нет в том, что ты так тоскуешь. Я тоже очень жду встречи.
Беда в том, что между строк я угадываю твое страстное желание иметь рядом не только мужа и любовника, но и пианиста. Я это явно ощущаю. Но разве это не страшный парадокс — я должен был бы чувствовать себя несчастнейшим из людей, а я со своей судьбой примирился. Моя же жена вместо благодарности за то, что я вообще еще (пока) жив, клянет судьбу, меня постигшую.
У меня возникает подозрение, что ты в глубине души даже упрекаешь меня, будто я сам виноват в том, что больше никогда не смогу играть Этой правды ты добивалась? Ты непременно хотела узнать из письма то, что мне легче было бы сказать тебе при встрече. Но, может быть, это к лучшему, потому что положение наше здесь таково, что какие-либо умолчания непозволительны.
Не знаю, смогу ли я когда-нибудь еще говорить с тобой, поэтому даже хорошо, что это письмо попадет в твои руки, и если я все-таки вернусь, ты уже будешь знать правду. Мои руки изувечены, и это произошло еще в начале декабря. На левой нет мизинца, но что гораздо хуже — на правой обморожены три средних пальца. Кружку я могу теперь держать только большим пальцем и мизинцем. Я довольно беспомощен, ведь только когда у тебя нет пальцев, понимаешь, как они необходимы для самых простейших дел. Проще всего мне стрелять — при помощи мизинца. Руки пропали. Не могу же я всю жизнь стрелять, а ведь ни для чего другого я не гожусь. Может быть, смогу стать лесничим? Но это юмор висельника, и я пишу это, чтобы успокоить самого себя.
Курт Ханке — мне кажется, ты должна помнить его (по коллегии в 37-м году)— восемь дней назад на маленькой улочке играл на рояле «Аппассионату». Да, не каждый день случается такое, чтобы рояль оказался прямо на улице. Дом взорвали, но инструмент, вероятно, пожалели, вытащили на улицу. Каждый солдат, проходивший мимо, барабанил на нем, ну скажи мне: где еще можно увидеть рояль прямо на улице? Я, кажется, уже писал тебе про это, про то, как он потрясающе играл 4 января, я думаю, скоро он будет на самом передке.
Прости, что употребляю этот термин, так на нас повлияла война. Но если паренек вернется с фронта, мы о нем еще услышим. Я никогда не забуду этих минут. Одни его слушатели чего стоили! Жалко, что я не писатель, чтобы передать словами, как около сотни солдат сидели в шинелях, завернувшись в одеяла, стоял грохот разрывов, но никто не обращал внимания, — слушали Бетховена в Сталинграде, может быть, и не понимая его. Ну что, стало тебе легче, когда ты узнала всю правду?
4
...Избавьте меня от Ваших добрых советов. Вы что, не понимаете, в какое Вы меня ставите положение? Что Вы пишете! Вы бы этого не сделали, уж Вы бы знали, как надо было сделать! К чему все это? Вы же знаете, что я разделяю Ваши взгляды, и мы говорили об этом гораздо больше, чем нужно, но нельзя же об этом писать. Вы что же, других идиотами считаете?
А если я сейчас пишу так откровенно, то потому, что знаю, что со мной ничего не может случиться, я предусмотрительно не называю фамилию отправителя, и это письмо Вы получите известным Вам путем. А даже если бы и узнали, кто его написал, то нет для меня более надежного убежища, чем Сталинград. Легко сказать: «Сложи оружие». Вы что, думаете, русские нас пощадят? Вы же умный человек, почему же Вы тогда не потребуете от своих друзей, чтобы они отказались производить оружие?
Легко давать добрые советы. Но так, как Вы себе это представляете, не получится. Освобождение народов, что за ерунда! Народы останутся теми же, меняться будет только власть, а те, кто стоит в стороне, снова и снова будут утверждать, что народ надо от нее освободить. В 32-м еще можно было что-то сделать, Вы это прекрасно знаете. И то, что момент был упущен, тоже знаете. Десять лет назад речь шла о бюллетенях для голосования, а теперь за это надо расплачиваться такой «мелочью», как жизнь.
5
...Вчера на наблюдательном пункте Ханнес уговорил меня написать тебе. Я неделю колебался, писать или не писать это письмо, потому что думал: неизвестность хоть и мучительна, но все-таки оставляет искру надежды. То же самое я думал и по поводу своей судьбы. Каждый раз, засыпая, осознавал всю отчаянность нашего положения — между надеждой и гибелью. Но я старался ничего не додумывать до конца. Я много раз мог погибнуть, но прежде это было бы внезапно, неожиданно, без подготовки. А сейчас все иначе, с сегодняшнего утра я знаю, что нас ждет, и мне стало легче, поэтому и тебя я хочу освободить от мук неизвестности.
Когда я увидел карту, я пришел в ужас. Мы совершенно покинуты без всякой помощи извне. Гитлер нас бросил в окружении. И письмо это будет отправлено в том случае, если наш аэродром еще не захвачен. Мы находимся в северной части города. Солдаты моей батареи об этом тоже догадываются, но не имеют таких точных сведений, как я. Значит, вот каков он, конец. В плен ни я, ни Ханнес не сдадимся; вчера после того, как наша пехота снова заняла наш опорный пункт, я видел четверых взятых русскими в плен. Нет, в плен мы не сдадимся. Если Сталинград падет, ты услышишь и прочтешь об этом, и тогда ты будешь знать, что я не вернусь.
6
... Восставать против этого не имеет никакого смысла, я обязательно нашел бы выход, если бы он был. Само собой разумеется, я сделал все, чтобы выбраться из этой западни, но отсюда есть только два пути — на небо или в Сибирь. Остается только ждать, все остальное бессмысленно.
Что ж, на родине кое-кто станет потирать руки — удалось сохранить свои теплые местечки, да в газетах появятся патетические слова, обведенные черной рамкой: вечная память героям. Но ты не дай себя этим одурачить. Я в такой ярости, что, кажется, все бы уничтожил вокруг, но никогда я еще не был столь беспомощен.
Я твержу себе только одно, я без конца твержу себе: останься живым и здоровым, тогда, быть может, удастся пережить самое тяжкое. Здоровье — залог возвращения, я не хотел бы, чтобы мое место на родино занял кто-то другой. Если встретишься с коллегами, скажи им об этом так, как здесь написано. Чем выше кресло, тем больнее с него падать.
7
...Ты жена немецкого офицера, и потому, я уверен, ты примешь все, что я скажу, с мужеством и стойкостью, как в тот день на платформе, когда провожала меня на Восток. Я не умею писать письма и никогда не мог написать тебе больше страницы. А сейчас мне так много нужно сказать тебе, но я приберегаю это на потом. Потом — это значит через шесть недель, если все будет хорошо, и через сто лет, если все кончится плохо. К этому ты должна быть готова. Если все будет хорошо, мы сможем еще долго обо всем говорить, — к чему тогда писать длинное письмо, тем более что я этого не умею. А если все кончится плохо, никакие слова не помогут.
Ты ведь знаешь, Августа, что ты значишь для меня. Мы мало или почти совсем не говорили друг с другом о наших чувствах. Я очень люблю тебя, и ты любишь меня, и потому ты должна знать правду. Ты найдешь ее в этом письме. А правда в том, что мы ведем тяжелейшие бои в совершенно безнадежном положении. Безысходность, холод, голод, самопожертвование, сомнения, отчаяние и чудовищная смерть. Больше я ничего тебе не скажу. Я ведь ничего не рассказывал и когда был в отпуске, и в письмах об этом ничего не писал. Когда мы бывали вместе — и в письмах тоже, — мы были только мужем и женой, а война это только неизбежный чудовищный фон нашей жизни. Правда — это знание того, что нам предстоит. Не нытье, не жалобы, а спокойная констатация фактов.
Я не могу отрицать и моей собственной вины в том, что происходит. Пусть ее пропорция — один к семидесяти миллионам, доля хоть и маленькая, но она есть. Я вовсе не собираюсь прятаться от ответственности, единственное мое оправдание в том, что, отдавая свою жизнь, я эту вину искупаю. Хотя в вопросах чести не может быть торговли.
Августа, ты сама почувствуешь тот час, когда тебе придется стать сильной. Не надо слишком страдать и горевать, когда меня не будет. Во мне нет страха, только сожаление о том, что доказать свое мужество я могу лишь гибелью за это бессмысленное, чтобы не сказать преступное, дело Помнишь, как говорил X.: признать вину — значит искупить ее. Постарайся не слишком быстро забыть меня.
8
...Сегодня я снова пишу тебе письмецо, хотя только вчера отправил два: одно тебе, второе Хансу Мюльнеру. На мое молчание ты не можешь пожаловаться. Я от всей души поздравляю бабушку с 74-летием и очень жалею, что не могу попробовать вашего именинного пирога. Есть у вас из чего испечь его? У нас тут, конечно, о пирогах и речи нет, но, когда выберемся отсюда, будет все, а пока приходится потуже затягивать пояса. Сходи в сберкассу, сними пятьдесят марок и купи для бабули хороший подарок. Пусть порадуется. У Бергеров наверняка есть кофе, ведь он работает в управлении порта. Если у них есть, они тебе обязательно дадут, ты только скажи, что для дня рождения. Они мне многим обязаны.
Прости, что пишу такую ерунду. Но лучше уж ерунда, чем совсем ничего. Никогда не знаешь, где тебя настигнет пуля. Но ты не бойся за нас. Мы непременно выберемся и сразу же получим все по 4 недели отпуска.
Тут очень холодно, а у вас снег лежит? Тут его столько, что надо следить, как бы он тебя не засыпал.
9
...Такая вокруг неразбериха, что не знаю, с чего начать. Может, лучше прямо с конца?
Дорогая Энне, ты, конечно, удивишься, получив такое странное письмо, но если ты внимательно вчитаешься, оно тебе не покажется, может быть, таким уж странным. Ты меня раньше всегда считала филистером и, наверное, была права. Я вот, например, вспоминаю, как укладывал в портфель свой завтрак: два бутерброда обязательно слева, два — справа, на них я клал яблоки, потом уже термос. Термос должен был всегда лежать на яблоках, чтобы масло на бутербродах не таяло. Ведь это было, как говорит наш дядя Херберт, упорядоченное время. Теперь я больше не филистер. Посмотрела бы ты, как я теперь хожу на свою «работу». В нашем бункере тепло. Мы разобрали несколько грузовиков и, что горит, отправляем в печку. Об этом никто не должен знать, но здесь сейчас других забот хватает.
Моя «работа» в двух шагах. Я тебе несколько дней назад об этом писал. Это бункер, в котором прежде жил какой-то капитан. Я тебе долго и подробно об этом рассказываю, а хотел бы написать совсем о другом. Не то чтобы хотел, но, наверное, я все-таки обязан это сделать. Не хочу нагонять на тебя лишнего страха, но дело наше, кажется, дрянь. Это все говорят. Мы в глубоком тылу, разве что изредка услышишь выстрел, а больше ничто не напоминает о войне. Такое можно выдержать хоть сто лет. Но не могу без тебя. Долго это не продлится, мы каждый день надеемся отсюда выбраться. Живем этой надеждой вопреки всем разговорам.
Уже семь недель, как армия окружена. И еще семь недель такое не может продлиться. Я должен был поехать в отпуск в сентябре, но не тут-то было, пришлось только тем утешаться, что и у других отпуск пропал. Вчера нам сказали, что в конце января треть из нас поедет домой. Один фельдфебель из штабной роты вроде это слышал. Но может быть задержка на несколько дней. Тут теперь никто не знает точно, что происходит. Я уже 8 месяцев не был с тобой, потерпи еще несколько дней. К сожалению, не могу тебе много привезти, но, может быть, удастся что-нибудь купить в Лемберге. Я заранее радуюсь отдыху, но еще больше встрече с тобой и с матерью. Когда получишь телеграмму, извести сразу дядю Херберта. Хорошо жить ожиданием радости, со вчерашнего дня я в нее поверил и начал вычеркивать дни в календаре — каждый зачеркнутый день приближает меня к вам.
10
...Ты свидетель, что я всегда этому противился, боялся ехать на Восток и вообще боялся войны. Я ведь так и не стал солдатом, только форму ношу. Ну и что я получил в итоге? А что другие получили, кто ничему не противился и не боялся ничего? Что мы все получили? Мы статисты воплощенного безумия. Что нам от этой геройской смерти? Я раз двадцать на сцене изображал смерть, а вы сидели в плюшевых креслах, и моя игра казалась вам правдивой. И теперь очень страшно осознавать, как мало общего имела эта игра с реальной смертью.
Смерть всегда изображалась героической, восхищающей, захватывающей, совершающейся во имя убеждения или великого дела. А как же выглядит реальность? Люди подыхают от голода, лютого холода, смерть здесь просто биологический факт, как еда и питье. Они мрут, как мухи, и никто не заботится о них, и никто их не хоронит. Без рук, без ног, без глаз, с развороченными животами они валяются повсюду. Об этом надо сделать фильм, чтобы навсегда уничтожить легенду «о прекрасной смерти». Это просто скотское издыхание, но когда-нибудь оно будет поднято на гранитные пьедесталы и облагорожено в виде «умирающих воинов» с перевязанными бинтом головами и руками.
Напишут романы, зазвучат гимны и песнопения. В церквах отслужат мессу. Но с меня довольно, я не хочу, чтобы мои кости гнили в братской могиле. Нечто подобное я написал профессору X. Я непременно еще напишу ему. Но не удивляйтесь, если некоторое время от меня не будет никаких известий, потому что я твердо решил стать хозяином собственной судьбы.
11
...Сегодня мы с О. провели чудный спокойный вечер. В бункере никого нет. Русские молчат, и мы смогли сегодня раньше кончить. Бутылка «Кордон Руж» сделала этот тихий вечер еще более приятным.
Я прочитал в «Военном дневнике» заметки Биндинга и других. Как точно выражено там, а у него в особенности, то, что нас так волнует. Отсекается все второстепенное и несущественное. Только судьбоносное звучит в его мыслях, в его словах.
Мы сейчас ничего не ждем для себя от тех больших решений, которые рано или поздно придется принять наверху. И конечно, никто не может сказать, не обгонит ли быстро бегущее время эти решения. И все же это единственное, что вселяет в нас надежду. А пока идут ожесточеннейшие бои за высоту X. и на окраинах города. Генералы и полковники носятся с мыслью, что именно эта высота X. может стать поворотным пунктом в судьбах мира. И не только генералы!
Ежедневно отвоевываются какие-то позиции: мы вышвыриваем противника или он вышвыривает нас, смотря, кто эти позиции занимает. А захватывать позиции только в том случае, если можешь их удержать, — на такое решение пока не способны ни мы, ни противник.
И так и в малом, и в большом! Бесконечное отсутствие существенных результатов требует какой-то немыслимой безучастности или терпения, это стоит огромных усилий, потому что сводится только к одному — ожиданию.
Скоро десять. Пойду высплюсь, сколько могу. Ведь чем больше спишь, тем меньше чувствуешь голод. А голод — вещь очень тяжелая.
Вся моя любовь — вам!
12
...Ну вот, теперь ты знаешь, что я не вернусь. Пожалуйста, сообщи об этом нашим родителям как можно осторожнее. Я в тяжелом смятении. Прежде я верил и поэтому был сильным, а теперь я ни во что не верю и очень слаб. Я многого не знаю из того, что здесь происходит, но и то малое. в чем я должен участвовать, — это уже так много, что мне не справиться. Нет, меня никто не убедит, что здесь погибают со словами «Германия» или «Хайль Гитлер». Да, здесь умирают, этого никто не станет отрицать, но свои последние слова умирающие обращают к матери или к тому, кого любят больше всего, или это просто крик о помощи. Я видел сотни умирающих, многие из них, как я, состояли в гитлерюгенд, но, если они еще могли кричать, это были крики о помощи, или они звали кого-то, кто не мог им помочь.
Фюрер твердо обещал вызволить нас отсюда, его слова нам зачитывали, и мы им твердо верим. Я и сегодня еще верю в это, потому что надо хоть во что-нибудь верить. Если это окажется неправдой, то во что же мне верить? Тогда я не хочу ждать ни весны, ни лета, ничего, что приносит радость. Оставь мне эту веру, дорогая Грета, я всю свою жизнь или по крайней мере восемь лет верил в фюрера и в его слово... Это ужасно, с какими сомнениями здесь относятся к его словам, и стыдно, что нечего возразить, потому что факты против них.
Если то, что нам обещают, не будет выполнено, значит, Германия погибла, потому что в таком случае никто не будет верен своему слову. О, эти сомнения, эти ужасные сомнения, если бы можно было поскорее от них избавиться!
13
... К сожалению, у нас Рождество, о котором я тебе пишу, выдалось невеселое, хотя было довольно уютно и тепло. Мы стоим прямо у Волги. На Рождество нам удалось раздобыть даже рому, не очень крепкого, но замечательно вкусного. Один мой приятель достал кое-что в дивизии — ветчину и студень. Конечно же, украл на кухне, но было очень вкусно, да у них там полно, иначе он бы украсть не мог. Хлеба было в обрез, поэтому мы пекли оладьи — снизу ветчина, а сверху мука, вода и соль. Это уже мое четвертое Рождество на войне и, пожалуй, самое грустное. Но когда кончится война, мы все это возместим сторицей. Я твердо надеюсь, что следующее Рождество мы будем праздновать дома.
Мы уже три месяца под Сталинградом и до сих пор совершенно не продвинулись вперед. Здесь довольно тихо, но на другой стороне, там, где степь, идут бои. Там ребятам приходится тяжелее, чем нам. Но, что поделаешь, им не повезло. Может, и наш черед придет — у них большие потери. Лучше об этом не думать. Но не можешь не думать, потому что все двадцать четыре часа ничем не занят, только ждешь. А все мысли о том, что на Родине. Думали ли вы обо мне в рождественский вечер? У меня здесь было странное чувство — так бывает, когда ты чувствуешь, что кто-то о тебе думает.
14
...Сегодня я опять пишу тебе и, пожалуйста, еще раз передай привет от меня дома всем родным.
Русские повсюду наступают. А наши части из-за длительного голода, не имея возможности хоть один день отдохнуть от тяжелейших боев, находятся в состоянии полного физического истощения, но тем не менее героически сражаются. Не сдается никто! Когда на исходе все: хлеб, боеприпасы, горючее и люди, — раздавить нас, ей-богу, не велика доблесть.
Нам ясно, что мы стали жертвой тяжелейших ошибок руководства и все это «раздувание» значения крепости Сталинград нанесет нашему народу и народам вообще тяжелейший урон. И все же мы еще верим в счастливое воскресение нашего народа. Об этом позаботятся люди с правдивым сердцем. Придется проделать после войны огромную работу, чтобы положить конец проискам всех сумасбродов, дураков и преступников. Те, кто вернется с войны, выметут их, как сор из квартиры. Мы — прусские офицеры и знаем, что надо делать, когда в нас нужда.
Оглядываясь сейчас еще раз на свою жизнь, я не могу не благодарить судьбу. Все было прекрасно, просто замечательно. Это было восхождение вверх по лестнице, и поел дняя ступенька в конце тоже прекрасна, я даже мог бы назвать это гармоничным завершением.
Ты должна сказать родителям, чтобы они не слишком горевали. Они должны вспоминать обо мне с веселым сердцем. Никаких нимбов, пожалуйста, я никогда не был ангелом! И не ангелом я бы хотел предстать перед Господом, а солдатом со свободной, гордой, рыцарской душой, настоящим хозяином. Смерти я не боюсь, моя вера дает прекрасную свободу духа. И за это я особенно благодарен судьбе.
Передай мое завещание тем, кто придет после нас. Воспитай детей хозяевами!! Строгая простота мыслей и действий! Никакого внимания к мелочам.
Окружи особой любовью родителей, чтобы помочь им пережить первую боль. И поставьте мне, как дяде X., такой же красивый скромный деревянный крест на кладбище в парке.
Пожалуйста, сохрани 3. как наше семейное гнездо. Это мое самое большое желание. В моей конторке лежит письмо, в нем я во время последнего отпуска написал о всех своих пожеланиях.
Еще раз обращаюсь с любовью ко всем вам, мои дорогие. Благодарю вас за все, и не опускайте головы! Всегда вперед!
Обнимаю вас всех.
15
...Если есть Бог, написала ты мне в твоем последнем письме, он скоро вернет тебя мне живым и здоровым. Ты писала: такого человека, как ты, который любит животных и цветы и никому не делает зла, любит своего ребенка и жену. Бог непременно сохранит.
Благодарю тебя за эти слова, письмо твое теперь всегда со мной в нагрудном кармане. Но если ты, дорогая, ставишь свою веру в существование Бога в зависимость от исполнения твоей надежды, ты окажешься перед очень тяжким решением. Я ведь религиозный человек. Ты всегда была верующей, но теперь это изменится, если мы будем исходить из нашей прежней позиции, ибо обстоятельства таковы, что выбрасывается на свалку все, во что мы верили. Я ищу слова, чтобы сказать тебе об этом. Или ты уже догадываешься сама? Мне показался странным тон твоего последнего письма от 8 декабря. Сейчас у нас середина января.
Это теперь на долгое время, а может, и навсегда, мое последнее письмо. Мой товарищ, которому надо на аэродром, захватит его, потому что завтра из нашего котла уйдет последний самолет. Положение уже стало неконтролируемым, русские в трех километрах от последней летной базы, и если мы ее потеряем, отсюда и мышь не вырвется—и я в том числе. Конечно, и другие сотни тысяч, но это слабое утешение, что делишь смерть с другими.
Если Бог есть... Там, на другой стороне, это тоже повторяют многие, и, наверное, миллионы в Англии и Франции. Я не верю больше в доброту Бога, иначе он никогда не допустил бы такой страшной несправедливости. Я больше не верю в это, ибо Бог прояснил бы головы людей, которые начали эту войну, а сами на трех языках твердили о мире. Я больше не верю в Бога, он предал нас, и теперь сама смотри, как тебе быть с твоей верой.
16
...Вечер накануне святого праздника мы, одиннадцать человек, встречали в еще не совсем разрушенной хижине с тихим благоговением. Было нелегко выбрать этих людей в огромной массе сомневающихся, разочарованных, утративших надежду, но те, кого я нашел, пришли с радостным сердцем, готовым к восприятию Божьего слова. То была странная община, собравшаяся в праздник рождения младенца Христа. Много алтарей в огромном мире, но нигде не найти столь нищего, как у нас. Вчера в этом ящике еще лежали гранаты, а сегодня я своей рукой повесил на него серый мундир павшего товарища, которому я в пятницу закрыл глаза. Я написал его жене письмо, полное утешений, да поможет ей Бог.
Я читал своим ученикам из Евангелия от христианина-язычника Луки историю Рождества, которая описывается во 2-й главе с первого по семнадцатый стих, и дал им черствый черный хлеб, как святые дары, как тело Господа нашего Иисуса Христа, и молил о милости и милосердии к ним. О пятой заповеди я не говорил . А они сидели вокруг на табуретках и смотрели на меня своими большими глазами на исхудавших лицах. Все они молоды, только одному 51 год. Я был счастлив, что мог вселить в их сердца мужество и утешение, все мы под конец подали друг другу руки и дали друг другу обещание, если кто-нибудь останется жив, отыскать близких тех, кто погиб, и рассказать им, как мы праздновали Святую ночь в 1942 году.
Пусть Господь не оставит вас, дорогие родители, ибо сейчас наступает вечер и нам надо завершать все наши дела в этом мире. И мы уйдем в этот вечер или в эту ночь, если того захочет Владыка мира. Но перед нами не ночь без просвета. Мы вручили себя в руки Божьи, и пусть он будет милостив к нам, когда придет наш час.
17
...Говорить в Сталинграде о Боге — значит отрицать его существование. Я должен сказать тебе об этом, дорогой отец, и поэтому мне вдвойне тяжело. Ты меня воспитал, отец, потому что матери не было, и всегда заставлял обращать мои глаза и душу к Богу.
И я вдвойне сожалею о своих словах, отец, потому что они будут последними, после них я уже больше ничего не смогу сказать утешительного и примиряющего.
Ты, отец, духовный мой пастырь, и в последнем письме я могу сказать только правду или то, что мне кажется правдой. Я искал Бога в каждой воронке, в каждом разрушенном доме, в каждом углу, у каждого товарища, когда я лежал в своем окопе, искал и на небе. Но Бог не показывался, хотя сердце мое взывало к нему. Дома были разрушены, товарищи храбры или трусливы, как я, на земле голод и смерть, а с неба бомбы ,и огонь, только Бога не было нигде. Нет, отец. Бога не существует, или он есть лишь у вас. в ваших псалмах и молитвах, в проповедях священников и пасторов, в звоне колоколов, в запахе ладана, но в Сталинграде его нет.
18
...Можно сойти с ума, дорогой Хельмут, можно только писать об этом, но не знаешь кому. Тысячи несчастных в окопах на передовой и не помышляют о такой возможности—отправить письмо, они отдали бы за это все свое годовое солдатское жалованье. Всего год назад сидели мы с тобой в Ютеборге и зубрили «военную науку», а теперь вот я сижу в дерьме и вся та ерунда, которой нам забивали голову, мне совершенно ни к чему. Как и всем остальным. Если тебе вдруг в сводке встретится название «Царица» — может ведь так случиться, что когда-нибудь передадут правдивое сообщение, — то знай, что я там. Интересно, мы тут живем на Луне или вы там? Сидим 200 000 человек в дерьме, вокруг одни русские, и не можем громко сказать, что мы окружены окончательно и безнадежно.
Твое письмо я получил в понедельник, сегодня воскресенье — настоящий свободный день. Прежде всего хочу ответить тебе — ты поздравляешь меня с прибытием на фронт. Я только что прочитал Гнсйзенау (на что здесь отнюдь не у всех есть время) и хочу процитировать тебе одно место из его письма, которое он отправил в Кольберг Бегелину: «...Бывали дни, когда даже земля дрожала, и я обманывал себя, как игрок, который смело ставит свой последний луидор в надежде, что счастье ему улыбнется, потому что снарядов у меня оставалось всего на четырнадцать дней, а уменьшить огонь я не мог из боязни, что противник догадается о нехватке у меня боеприпасов. Просто позор, как плохо оснащена была эта крепость».
Да, дружище, то было еще золотое время! Послушал бы Гнейзенау грохот непрекращающегося минометного обстрела и 200 артиллерийских орудий на одном километре фронта. Но не только он, а и ты тоже, тогда бы ты не торопился так на передовую. Не обижайся, я нисколько не сомневаюсь в твоей личной храбрости, только здесь она не поможет. Здесь и трусы, и герои погибают в одном котле, не имея возможности сражаться. Если бы у нас хоть раз оказалось боеприпасов всего на четырнадцать дней, это было бы одно удовольствие, а не стрельба! У моей батареи оста лось только 26 снарядов, это все, больше мы ничего не получаем. Ты ведь тоже наш брат-артиллерист, и все поймешь. Но все-таки еще как-то держимся, существуем более или менее нормально, получили дюжину сигарет, позавчера даже суп, сегодня ветчину раздобыли из продовольственного контейнера (теперь приходится самим себя снабжать). И вот сидишь ты в подвале, топишь чьей-то мебелью, тебе только двадцать шесть, и вроде голова на плечах, еще недавно радовался погонам и орал вместе с вами «Хайль Гитлер!», а теперь вот два пути: либо сдохнуть, либо в Сибирь. Но самое скверное даже не это, а то, что понимаешь: все это совершенно бессмысленно — вот от чего кровь в голову бросается.
Ладно, пусть приходят, у нашей 3-й еще осталось 26 снарядов, а у ее командира — игрушка калибра 0,8 с шестью свинцовыми пилюлями. Мне пора кончать, вот-вот начнется «вечерняя месса» и надо поглубже зарыться в землю. Вот так-то, старина. Насчет ответа на это письмо можешь не беспокоиться, но недели через две вспомни обо мне. Не надо быть ясновидящим, чтобы предсказать конец. А каким он будет на самом деле, ты никогда не узнаешь.
19
...Сегодня на КП я услышал, что отправляют почту. Надеюсь, ты сумеешь разобрать мои каракули. Лучшей бумаги тут нет. Главное, чтобы ты прочитала то, что на ней написано. К тому же темнеет. Мне сейчас приказано водить машину и я бываю в самых разных местах. Иначе бы и не узнал, что еще можно отправить письмо. Мои дела пока совсем не плохи, надеюсь, что и твои тоже. Только раскатывать по снегу и льду маленькое удовольствие. Представь себе, кого я здесь встретил — сына торговца Грюнделя. Он тут окопался на продовольственном складе. Нашел себе теплое местечко. Я воспользовался знакомством и разжился у него банкой свинины и двумя большими хлебами. Сейчас мы не можем посылать посылки, а то я отправил бы эти консервы тебе. Но, конечно, я и сам их с удовольствием съем. Как поживает Марихен, как родители? Я уже давно не получал от вас писем. Последнее было две недели назад от Рихарда. Кончаю, потому что уже стемнело, а мне еще километров десять ехать.
20
...Двадцать шесть писем я уже отправил тебе из этого проклятого города и получил от тебя семнадцать. Пишу тебе еще раз, больше писем не жди. Да, вот так обстоят дела, и я долго думал, как сформулировать эту тяжкую фразу, чтобы все сказать и не причинить тебе слишком сильной боли.
Я прощаюсь с тобой, потому что сегодня утром все решилось. Я вовсе не хочу в письме касаться военной ситуации — она целиком в руках у русских, вопрос лишь в том, сколько мы еще продержимся. Это может продолжаться еще несколько дней или всего несколько часов. Я оглядываюсь на нашу с тобой жизнь. Мы уважали друг друга, любили, и вот уже два года в разлуке. Это хорошо, что нас разделило время, — оно усиливало напряженность ожидания, но и увеличивало отчуждение. Время должно залечить боль от моего невозвращения.
Тебе в январе исполнится 28 лет — это еще очень мало для такой красивой женщины, и я рад, что всегда мог сделать тебе этот комплимент. Тебе будет очень меня не хватать, но все-таки не отгораживайся от людей. Подожди несколько месяцев, но не дольше. Гертруд и Клаусу нужен отец. Не забывай, что ты должна жить ради детей, и поэтому не устраивай большой трагедии вокруг их отца. Дети все быстро забывают, особенно в этом возрасте. Внимательно всмотрись в мужчину, на которого падет твой выбор, особенно обрати внимание на его глаза и рукопожатие — помнишь, как это было между нами, — и ты не ошибешься. И прежде всего воспитай детей людьми прямыми и искренними, которые пойдут по жизни с высоко поднятой головой и спокойно смогут смотреть в глаза каждому. Я пишу тебе эти строки с тяжелым сердцем, да ты бы и не поверила мне, если бы я написал тебе, что мне это легко, но ты не беспокойся, у меня нет страха перед тем, что меня ждет. Повторяй самой себе и детям, когда они подрастут, что их отец никогда не был трусом и они тоже ничего не должны бояться.
21
...Весь этот ужас продолжается здесь уже одиннадцать дней. И сегодня я наконец могу отправить тебе весточку. Надеюсь, ты получила все остальное. Мне тут пришлось пережить многое, но жизнь — такая прекрасная штука, что надо выстоять и спокойно пережить эти дни.
Нас уже полностью вытеснили в город. Этот проклятый город... Уж скорее бы конец! И я уже писал тебе: хоть бы еще разок пройтись по нашей улице...
Прощай!
22
...Моя самая любимая, я всегда думаю о тебе. И сегодня, когда получал еду, я тоже вспомнил о тебе. О том, как ты всегда замечательно вкусно готовила. Все мои носки разодрались, никак не могу избавиться от кашля. Может быть, пришлешь микстуру, но только не в стеклянной бутылочке. Ты-то сама не простужена? Одевайся, пожалуйста, потеплее. Хватает ли тебе угля? Сходи к Ал., я его всегда деревом снабжал для поделок. Пускай теперь за это даст уголь. Надеюсь, дядя Пауль уже законопатил на зиму окна, иначе будет в этом году слишком поздно. Рождество я здесь не праздновал. Я ехал на машине, мы сбились с пути и застряли, правда, скоро выбрались. Я решил, что в следующем году мы с тобой как следует отпразднуем Рождество и я сделаю тебе очень хороший подарок.
Не моя вина, что я не могу тебе сделать его в этом году. Вокруг нас русские, и нам не выбраться отсюда до тех пор, пока Гитлер нас не вызволит. Но ты об этом никому не должна рассказывать. Это военная тайна.
...Нам уже много чего пришлось хлебнуть, проглотим и это! Идиотская ситуация. Можно сказать, дьявольски трудная. И совершенно неясно, как из нее выбраться. Да это и не мое дело. Мы же по приказу наступали, по приказу стреляли, по приказу пухнем с голодухи, по приказу подыхаем и выберемся отсюда тоже только по приказу. Мы б уже давно могли выбраться, да наши стратеги никак между собой не договорятся. И очень скоро будет поздно, если уже не поздно. Но скорее всего нам еще раз придется выступить по приказу. И почти наверняка в том же направлении, что намечалось первоначально, только без оружия и под другим командованием.
Кемнер из соседней роты проигрался Хелмсу в... кости. Жалованье спустил, часы и даже рояль в родном доме — долговую расписку пришлось писать. Вот такой чушью тут занимаются. Интересно, как юридически решается вопрос с роялем, выигранным в кости? Часы и кольцо наш коротышка-толстяк отыграл. Может, завтра загородный дом выиграет. Вот только если оба погибнут, как вопрос о наследстве будет решаться? С удовольствием бы это выяснил, но времени не хватит. Я много чего не знаю, но придется с этим примириться. Я ведь еще в начале письма написал, сколько нам тут пришлось хлебнуть. Перескажи мое письмо Эгону. Заголовок. «Тяготы одного лейтенанта в Сталинграде». Что ж, если нам опять солоно придется, — а я думаю, что это будет очень скоро, — мы свое дело знаем. И умеем делать его лучше, чем в кости играть.
24
...Мне наконец все стало известно, и я возвращаю тебе твое слово. Это решение далось мне нелегко, но мы с тобой слишком разные люди. Я искал женщину с большим сердцем, но все же не с таким большим. Матери я написал и сообщил все, что ей следует знать. Пожалуйста, не утруждай себя выяснением свидетелей и обстоятельств, которые дали мне доказательства твоей неверности. У меня нет к тебе ненависти, я только советую: придумай подходящую причину и сама ускорь всю процедуру.
Я написал д-ру Ф., что согласен на развод. И если через шесть месяцев я приеду домой, я хотел бы, чтобы ничто больше не напоминало мне о тебе.
От отпуска, который мне полагается в феврале или в марте, я откажусь.
25
...Только что ротный фельдфебель сказал, что я не смогу поехать домой на Рождество. А я ему заявил, что он должен выполнять свои обещания, и он послал меня к ротмистру. Ротмистр объяснил мне, что другие тоже хотели поехать в отпуск на Рождество, тоже обещали своим близким и не смогли выполнить. Он-то никак не виноват в том, что мы не смогли поехать. Мы должны радоваться, что пока еще живы, сказал ротмистр, да и долгое путешествие холодной зимой — дело не безопасное.
Поэтому и ты, дорогая Мария, не должна сердиться на меня за то, что я не приеду в отпуск. Я очень часто думаю о доме и о нашей маленькой Луизе. Смеется ли она уже? Красивая ли у вас в этом году елочка? У нас тоже будет елочка, если не расквартируют в новом месте. О том, что с нами тут происходит, я много писать не хочу, иначе ты будешь плакать. Посылаю тебе фото, я на нем с бородой — это меня три месяца назад щелкнул один приятель в Харькове. Тут разное говорят, и я не знаю, что и думать. Иногда меня охватывает страх, что мы с тобой больше никогда не увидимся. Хайнер из Крефельда сказал мне, что мужчина не должен писать так — нагонять страх на близких. Но что поделаешь, если это правда!
Мария, дорогая Мария, я все хожу вокруг да около, но ротный сказал, что это последняя почта домой, потому что больше ни один самолет от нас не полетит. И я не могу больше лгать тебе. И с моим отпуском, видно, никогда больше ничего не получится. Если бы я смог тебя увидеть хоть один-единственный раз! Как это ужасно!
Когда вы зажжете свечи, думайте о вашем отце в Сталинграде.
26
...Хочу тебе рассказать, что в четверг мы смотрели кино. Конечно, не в настоящем кинотеатре, иначе вы еще подумаете, что мы тут не знаем, как убить время. Мы смотрели «Ястреба Валли», все сидели на полу на своих касках или как турки. Это очень хороший фильм. Ты мне написала, чтобы я держался подальше от девушек. Мария, тут нет никаких девушек. Кино смотрели двести мужчин. Фильмы привозит рота пропаганды и крутит каждый вечер в сарае, только вчера не показывали, я слышал, как в деревне стреляли русские. Я давно хотел посмотреть «Ястреба Валли» в Дрездене или в Ганновере, но все не получалось. А теперь вот в Сталинграде посмотрел. Смешно, верно? Когда приеду в отпуск, посмотрю этот фильм в настоящем кинотеатре. Надеюсь, что его еще будут крутить в Дрездене. Но он мне даже и тут в сарае очень понравился. Только звук был плохой, ребята вокруг отпускали шуточки, курили и такой дым стоял, что и разглядеть что-нибудь было трудно. Некоторые просто пришли в кино, чтобы погреться и поспать. «Ястреб Валли» — в Сталинграде! Я об этом всегда буду вспоминать.
27
...Какое несчастье, что началась эта война! Сколько прекрасных деревень она разорила, разрушила. И поля всюду не вспаханы. Но страшнее всего, что столько людей погибло. И теперь все они лежат во вражеской земле. Какое это огромное горе! Но радуйтесь, что война идет в далекой стране, а не на нашей любимой немецкой Родине. Туда она не должна прийти, чтобы горе не стало еще большим. Вы должны быть благодарны, должны на коленях благодарить за это Господа Бога. Мы тут стоим стражей па берегу Волги. Ради вас и нашей Родины. Если мы уйдем отсюда, русские прорвутся и все уничтожат. Они очень жестоки и их много миллионов. Русскому мороз нипочем. А мы страшно мерзнем.
Весь день я лежу в снегу и только вечером могу несколько часов погреться в подвале. Вы не представляете себе, какое это счастье. Но мы тут, и поэтому вы не должны бояться. Только нас становится все меньше и меньше, и, если так пойдет дальше, скоро никого из нас не останется. Но у Германии много солдат, и рее они сражаются за Родину. Мы все мечтаем о том, чтобы поскорей наступил мир и чтобы мы победили, это самое главное. Пожелайте нам победы!
28
...Это письмо мне очень тяжело писать, каким же тяжелым оно будет для тебя! К сожалению, в нем нерадостные вести. Я ждал десять дней, но ситуация не улучшилась. А теперь наше положение стало настолько хуже, что громко говорят о том, что мы очень скоро будем совершенно отрезаны от внешнего мира. Нас заверили, что эта почта наверняка будет отправлена. Если бы я был уверен, что представится другая возможность, я бы еще подождал, но я в этом не уверен и потому, плохо ли, хорошо ли, но должен сказать все. Для меня война окончена.
Я лежу в лазарете в Гумраке и жду, когда нас отправят самолетом домой. Я так этого жду, но транспортировка все откладывается. То, что я возвращаюсь домой, — огромная радость для меня и для тебя, моей дорогой жены. Но я вернусь домой таким, что это не будет для тебя радостью. Я прихожу в отчаяние, когда думаю о том, как предстану перед тобой калекой. Но я все равно должен сказать тебе, что у меня из-за ранения отняли обе ноги.
Пишу тебе все как есть. Правая нога была раздроблена и ее отрезали чуть ниже колена, а левую отняли до бедра. Старший врач считает, что на протезах я смогу передвигаться, как здоровый. Он хороший человек и желает мне добра. Хочется верить, что он окажется прав. Ну вот, теперь ты все знаешь. Дорогая Эльза, что ты об этом думаешь? Я тут целыми днями лежу, и все мои мысли только об этом. Я думаю о тебе. Сколько раз я жалел о том, что не погиб, хоть это тяжкий грех и нельзя произносить вслух такие вещи.
Здесь вместе со мной в палатке больше восьмидесяти человек, а снаружи еще бессчетное количество раненых. До нас доносятся их крики и стоны, но никто не может им помочь. Рядом со мной лежит унтер-офицер из Бромберга, он ранен тяжело—в живот. Старший врач сказал ему, что он скоро поедет домой, но я слышал, как говорил санитару: «Он дотянет только до вечера, пусть пока здесь остается». Наш старший врач—добрый человек. А с другой стороны у стены лежит один земляк из Бреслау, у которого нет руки и носа, он сказал мне, что ему теперь носовой платок больше не понадобится. «Ну а если заплачешь?» — спросил я, но он мне ответил, что нам тут всем, и мне, и ему, больше плакать не придется, о нас скоро другие заплачут.
29
...Это письмо за меня пишет Аксель. На самом деле он вовсе не Аксель, а Лахман из Кенигсберга. Но мы зовем его Аксель. Рука у меня на перевязи и перевязка очень толстая, поэтому я сам не могу писать. Капитан из медицинской роты сказал мне, что меня скоро отправят домой, и я этому ужасно рад. На руке не хватает маленького кусочка, это и врач сказал. Поэтому просто странно, что я не могу двигать пальцами. А я ведь садовник и пальцы мне нужны. Здесь земля жирная и мягкая, нам бы такую в Люнебурге. Но сейчас все покрыто снегом. Четыре дня назад я лежал в окопе — метр глубиной — и целый день разглядывал землю, хорошие здесь почвы для пшеницы. Конечно, никаких следов удобрений, степь сама их производит. Вот в этом окопе был момент, когда я сильно испугался. Сегодня мне смешно это вспоминать. Когда я вернусь домой, я еще больше буду над этим смеяться. И вы посмеетесь вместе со мною.
30
...Твой ответ у меня в руках. Думаю, ты не ждешь благодарности. Мое письмо будет коротким. Я должен был знать все заранее, прежде чем обратился к тебе за помощью. Ты был и всегда останешься «праведником». Мама и я это знали. Но все-таки можно было предположить, что ты не станешь приносить своего сына в жертву «справедливости». Я просил тебя вытащить меня отсюда, потому что эта стратегическая бессмыслица не стоит того, чтобы ради нее лечь в землю. Ведь тебе легко было попросить за меня, а уж соответствующий приказ разыскал бы меня. Но ты не понимаешь здешней ситуации. Ну что ж.
Это письмо будет не только коротким, но и последним моим письмом к тебе. Даже если бы я захотел написать еще, у меня не будет такой возможности. И нет надежды, что я когда-нибудь окажусь рядом с тобой и смогу сказать тебе все, что я думаю. Нет, я не смогу больше с тобой разговаривать и не отправить мне больше ни одного письма, поэтому вспомни слова, сказанные тобою 26 декабря: «Ты добровольно стал солдатом и помни, что в мирной жизни легко было стоять под знаменем, но очень трудно высоко нести его в войну. Ты должен быть верен этому знамени и с ним победить». В этих словах вся твоя позиция последних лет. Ты будешь потом вспоминать о них, потому что для каждого разумного человека в Германии придет время, когда он проклянет безумие этой войны, и ты поймешь, какими пустыми были твои слова о знамени, с которым я должен победить.
Нет никакой победы, господин генерал, существуют только знамена и люди, которые гибнут, а в конце уже не будет ни знамен, ни людей. Сталинград — не военная необходимость, а политическое безумие. И в этом эксперименте ваш сын, господин генерал, участвовать не будет! Вы преграждаете ему путь в жизнь, но он выберет себе другой путь — в противоположном направлении, который тоже ведет в жизнь, но по другую сторону фронта. Думайте о ваших словах, я надеюсь, что, когда все рухнет, вы вспомните о знамени и постоите за него.
31
...Сколько писем я написал до сих пор? Вместе с сегодняшним, по моим подсчетам, 38. Вы в августе писали мне, что ведете почтовую книгу, целую картотеку людей с их адресами и сведениями о том, как Вы познакомились с адресатом и как протекала Ваша дружба. Я очень веселился по этому поводу. Интересно, включили Вы в свою картотеку фотографию, которую я Вам послал? Мои подсчеты и крестики в карманном календаре наверняка окажутся неточными по сравнению с Вашей книгой учета. Но вообще-то совершенно все равно, сколько писем я Вам написал: 36 или 37. Я Ваш адресат под номером пять. Было бы интересно прочитать все письма, которые Вы получили. Ведь они приходят к Вам со всех фронтов войны. Когда война окончится, у Вас будет готов солидный том воспоминаний в форме писем. Мы хотели в это Рождество встретиться с Вами в первый раз в Карлсруэ, но из этого ничего не вышло. И будущее видится мне в совсем черном свете. Нет почти никакой надежды.
Слава Богу, я могу, наконец, перейти к главному. Не будет нашей встречи, не состоится наше свидание и в новом году. Да, девочка, вот такая неудача. Ничего не поделаешь, за всем происходящим можно только наблюдать, а это постепенно сводит с ума. И зачем я в сентябре, когда осколок попал в руку, не дал отправить себя на Родину? Хотел обязательно здесь быть, когда возьмут Сталинград. Потом я очень часто жалел об этом безумном шаге.
Вы получали от меня веселые письма, я всегда шутил, думаю, Вы с этим согласитесь, но теперь не до шуток, все пошло слишком серьезно.
Так что же Вы напишете в шестой графе Вашей почтовой книги? Только ради Бога не пишите: «Погиб за великую Германию» или что-нибудь в этом роде, потому что это неправда. Напишите лучше. «За Ханну тогда-то и тогда-то». Надеюсь, что мой тон не покажется Вам легкомысленным. Я уже писал о других Ваших друзьях по переписке. Из них Вы скоро тоже некоторых недосчитаетесь. Только обстоятельства будут иными. Они просто перестанут Вам писать. А я все сообщаю заранее. Фрейлейн Ханна, считайте, что это мое последнее письмо. Будьте счастливы, а наша надежда на встречу погибнет в этой бессмысленной бойне. Пусть у Вас все будет хорошо. На прощание я от всего сердца благодарю Вас за то время, которым Вы для меня пожертвовали. Сначала я хотел написать: «Зря на меня потратили», но потом подумал, что это была не пустая трата, потому что Ваши письма были для меня большой радостью.
32
...Сегодня я говорил с Германом, он находится на несколько сотен метров южнее меня. От его полка мало что осталось. Но сын булочника Б. еще там вместе с ним. Герман получил твое письмо, в котором ты сообщаешь нам о смерти отца и матери. Я поговорил с ним, ведь я старший, постарался утешить его, хотя я и сам на пределе. Хорошо, что мать с отцом не узнают, что мы оба, Герман и я, не вернемся домой, но так тяжело, что на тебя в твоей будущей жизни ляжет тяжесть гибели четырех близких людей.
Я хотел стать теологом, отец собирался построить дом, а Герман — соорудить фонтан. Из всего этого ничего не вышло. Ты ведь знаешь, как все теперь выглядит у нас дома, — в точности так же, как здесь у нас. Нет, ничего не вышло из того, что мы рисовали в своих мечтах. Родители погребены под развалинами их дома, а мы, как это ни тяжело звучит, с несколькими сотнями других солдат в оврагах в южной части котла. Очень скоро все эти овраги будут засыпаны снегом.
33
...Если вдуматься, я только здесь начал по-настоящему размышлять над окружающим, но без позитивного результата. Почаще надо было бы обо всем думать, но для этого требуется время. Правда, у меня никогда не было столько времени для размышлений, как во время войны, и особенно здесь, в Сталинграде. Несколько дней назад у меня был длинный разговор со священником, но мы никак не могли договориться, потому что страдания казались мне большими, чем возможность утешения. Священник придерживался мнения, что мы тут добрались до той точки, где должна кончиться философия и начаться религия. Прав из нас, конечно, только один, но я спрашиваю себя: в том ли сейчас дело, кто из нас прав? Я часами сижу в бункере и все думаю, думаю.
Глубокоуважаемый господин тайный советник! Нам не нужно обсуждать мои личные проблемы, я рад, что в отличие от своих товарищей не обременен никакими семейными связями. Это ведь страшные и мучительные заботы, они могут довести человека до отчаяния. Этот постоянный непреходящий страх за жену и детей или других близких. Я ведь все время слышу, о чем тут говорят, и иногда кажется трагичным, а иногда смешным, с какой невероятной серьезностью относятся ко всему своему и каким важным и особенным кажется самому себе каждый человек. Они говорят о тех делах, которыми занимались в мирной жизни, волнуются, цел ли их дом, беспокоятся, дошли ли посылки, те, что посылают они, и те, что шлют им. Кстати, я думал о том, что может быть в посылках, которые шлют из Сталинграда? В моем бункере есть один (он из Люденшайда), так он в каждом письме спрашивает, как поживает его кошка. Какой абсурд! Деньги, профессия, положение, имущество. Но прежде всего страх за свою личную судьбу, и этот страх звучит в очень многих письмах, которые пишут здесь. Иногда я не могу без отвращения смотреть, как ведут себя люди.
Час назад меня спросил сосед по бункеру, капитан, слышал ли я, что русские уже прорвались на севере? Как будто это что-нибудь может изменить в нашей ситуации. Теперь все стремятся попасть поближе к штабу, и поспешность, с которой это происходит, заставляет думать, что здесь они надеются на спасение. Но никакого спасения нет. Страх отнимает у них рассудок, они теряют голову, если она вообще есть у них на плечах. И они даже не замечают, как глупо, как не по-мужски себя ведут.
Пространство, которое я тут могу обозревать, не больше ста метров, и в поле моего зрения около сотни людей. Все они похожи друг на друга. Все трусы. Тот, кто спустился сюда с какой-то высотки или прихромал с переднего края (это время от времени случается), только с удивлением качает головой, видя, что здесь происходит. С этими людьми мы не можем выиграть войну, тем более такую войну. Хорошо еще, что на фронте ведут себя иначе, чем эта жалкая кучка, состоящая из остатков самых разных штабов. Я спрашиваю себя, почему я веду себя иначе и какая роль отведена мне? Храбрость это или что-то иное? Но я не мечусь и не кудахтаю, как согнанная с насеста курица, не ловлю и не повторяю разных призывов и лозунгов, не произношу громких речей и сплю по ночам спокойно.
Господин тайный советник! Сталинград — хороший урок для немецкого народа, жаль только, что те, кто прошел обучение, вряд ли смогут использовать полученные ими знания в дальнейшей жизни. А результаты надо бы законсервировать. Я — фаталист, и личные мои потребности настолько скромны, что я в любой момент, когда первый русский появится здесь, смогу взять рюкзак и выйти ему навстречу. Я не буду стрелять. К чему? Чтобы убить одного или двух людей, которых я не знаю? И сам я не застрелюсь. Зачем? Что, я этим принесу какую-нибудь пользу, может быть, господину Гитлеру? Я за те четыре месяца, что нахожусь на фронте, прошел такую школу, которую, наверняка, не получил бы, даже прожив сто лет. Я жалею только об одном — о том, что вынужден закончить свои дни в столь жалкой компании.
34
...Что теперь с нами будет, этого никто не знает, я, во всяком случае, думаю, что все кончено. Это жестокие слова, но вы должны понять их правильно. Все изменилось с тех пор, как я попрощался с вами и стал солдатом. Тогда мы еще жили верой, тысячами надежд и ожиданий, верой в то, что все будет хорошо. И все-таки тревога таилась в наших прощальных словах, которые завершали наше длившееся два месяца счастье. Я помню твое письмо, в котором ты писала, чтобы я закрывал лицо руками и забывал все, что творится вокруг. А я тебе ответил тогда, что для меня это, и правда, необходимо, потому что ночи на Востоке гораздо темнее и страшнее, чем дома.
Темные ночи на Востоке стали гораздо темнее, чем я когда-то мог себе представить. В такие ночи очень часто вслушиваешься в глубинный смысл жизни, задаешься вопросами и порой получаешь ответы. Теперь нас разделяют пространство и время, и я собираюсь переступить ту черту, которая навсегда отделит нас от нашего маленького мира и уведет в большой, опасный, уничтожающий нас. Если бы я благополучно пережил дни войны, то только тогда я, наверное, бы понял, что значит быть мужчиной и женщиной в самом верном и глубоком смысле. И все же я и сегодня знаю это, потому что эти мои последние строки обращены к тебе.
35
...Я столько раз плакал в последние ночи, что мне самому это уже невыносимо. Один мой товарищ тоже плакал, правда, по другой причине. Он оплакивал свой уничтоженный танк, который был его гордостью. И насколько мне непонятна моя собственная слабость, настолько я могу понять, что человек может горевать о мертвой вещи — военной машине. Я ведь солдат и верю, что танк для него не был мертвой вещью. Во всем этом примечательно то, что двое мужчин вообще могут плакать. Я, правда, всегда был к этому склонен, волнующее событие или благородный поступок могли легко вызвать слезы на моих глазах. Я мог плакать над фильмом или над книгой, или когда видел, как страдает какое-нибудь животное. Я отделял себя от окружающего мира и поэтому очень сочувствовал тому, что видел и слышал. Однако потерю материальных ценностей я никогда не считал утратой. Поэтому я не мог бы плакать о танках, которые без горючего, в голой степи использовались как неподвижные артиллерийские орудия и потому их без труда уничтожили. Но то, что безупрочный человек и храбрый солдат, твердый и несгибаемый, мог плакать над ними, как ребенок, вызвало ночью и у меня слезы.
Во вторник я на своей машине подбил две «тридцатьчетверки». Любопытство привело их за наш передний край. Это было великолепное зрелище. Потом я проехал мимо дымящегося железа. Из люка висело тело, головой вниз, ноги заклинило и они горели. Но тело жило, доносились стоны. Вероятно, боли были чудовищные. И не было никакой возможности его освободить. А даже если бы такая возможность была, он все равно через несколько часов умер бы в ужасных мучениях. Я застрелил его, и при этом по щекам у меня текли слезы. И вот уже три ночи подряд я плачу над погибшим русским танкистом, которого я убил.
Меня потрясают кресты перед Гумраком и многое другое, на что мои товарищи, сжав зубы, стараются не обращать внимания. Я боюсь, что, если вернусь домой к вам, мои дорогие, я никогда больше но смогу спать спокойно. Моя жизнь — чудовищное противоречие, психологический уникум.
У меня теперь тяжелая противотанковая пушка, и я организовал восемь человек, из которых четверо — русские. Мы вдевятером перетаскиваем пушку с одного места на другое. И каждый раз оставляем горящий танк. Их теперь уже восемь, а должна быть полная дюжина.
У меня осталось только три снаряда, а стрелять по танкам — это не играть в бильярд. Но каждую ночь я рыдаю, как ребенок. Что же из всего этого будет?
36
...Год назад Вы написали неизвестному Вам человеку, который был одинок в этом мире. Этим человеком оказался я. В длинные зимние ночи я прислушивался к биению сердца, которое слышалось в этом письме. К биению сердца людей и животных, к шороху растений, грохоту лавин и дыханию теплого ветра.
Вы всегда писали, что неизвестный солдат должен черпать из Ваших писем бодрость, силу, веру и мужество. Сегодня я хочу Вам сказать, что так оно и было: Ваши строки внушали мне бодрость, силу и мужество. Но теперь вера в правое дело мертва. Она погибла. Погибла, как в ближайшие тридцать дней погибнут сотни тысяч, и я в том числе.
Это письмо я посылаю Вам сегодня по двум причинам. Во-первых, неизвестный солдат, к которому Вы когда-то обратились, должен, как это принято у военных, доложить о своем отбытии, что я и делаю. Во-вторых, предполагаю, что Вы теперь обратитесь к какому-нибудь другому неизвестному солдату, чтобы из Ваших писем он черпал силу и мужество. И веру.
Вот это, фройляйн Ади, и есть самая важная причина. Потому что веру легко демонстрировать на бумаге, но если этого солдата, как нас тут, в разрушенном городе на Волге, будут предавать и продавать, если этот солдат, как мы здесь, поймет, что вся его вера в хорошее дело была просто бессмысленным времяпрепровождением, то надо предостеречь всякого, кто будет внушать солдату эту веру!
37
...Утром нам сказали, что мы можем написать домой. Я твердо знаю, что это в последний раз, другой возможности уже не будет. Ты знаешь, что я всегда писал в два адреса, двум женщинам, — тебе и «другой». И тебе я писал гораздо реже. Я был очень далек от тебя, и Карола в эти последние годы стала мне ближе. Не будем сейчас снова говорить о том, почему и как это вышло. Но сегодня, когда сама судьба поставила меня перед выбором, потому что я могу написать только одному человеку, я пишу тебе, ведь ты шесть лет была моей женой.
И, быть может, тебе станет легче, когда ты узнаешь, что последнее письмо человека, которого ты любила, обращено к тебе, потому что я просто не могу написать Кароле и попросить ее передать тебе от меня привет. Поэтому я обращаюсь к тебе, дорогая Эрна, в этот час с последней просьбой: будь великодушна и прости мне те обиды, что я причинил тебе, пойди к ней (она живет у родителей) и скажи, что я благодарен ей за очень многое и через тебя, через мою жену, шлю ей привет. Скажи ей, что она много значила для меня в последнее время и я часто думал о том, что будет, если я вернусь домой. Но скажи ей, что ты значила для меня больше и что я хоть и глубоко грущу о том, что не вернусь домой, все же рад, что судьба сама продиктовала мне этот выход, потому что он избавит всех нас троих от ужасных мучений.
Так что же важнее. Бог или судьба? Я совершенно спокоен, но ты не можешь себе представить, как трудно высказать за один час все, что у тебя на душе.
О многом еще надо написать, о бесконечно многом, но именно поэтому надо не слишком долго водить пером по бумаге и найти нужный момент, чтобы выпустить его из рук. Точно так же, как я теперь выпускаю из рук свою жизнь.
Из всей моей роты осталось только пять человек. Вильмсен еще жив. Все остальные, остальные... слишком устали. Ну разве не прекрасная формула для этого ужаса? Но что пользы в том, что ты теперь все знаешь! Поэтому пусть в твоей памяти я останусь человеком, который под самый конец все-таки одумался и решил остаться твоим мужем и попросить у тебя прощения, более того, попросил тебя сказать всем, кого ты знаешь, и Кароле тоже, что я вернулся к тебе именно в то мгновение, которое навсегда отнимет тебя у меня.
38
...Я хотел написать тебе длинное письмо, но мысли мои рассыпаются, как дома под артиллерийским обстрелом. У меня еще десять часов впереди, а потом я должен отправить это письмо. Десять часов — это много, когда приходится ждать, но очень мало, когда любишь. С нервами у меня все в порядке. Вообще-то я тут, на Востоке, совершенно вылечился — ни простуд, ни насморков, — это единственное добро, которое принесла мне война. Нет, пожалуй, она подарила мне еще одну вещь: я понял, что люблю тебя.
Странно, что многие вещи замечаешь лишь тогда, когда можешь их потерять. Через любые расстояния прокладывается мост от сердца к сердцу. По этому мосту я посылал тебе весточки, рассказывал о наших буднях, о том мире, в котором мы живем.
Всю правду я хотел тебе рассказать, только если бы вернулся домой, а потом мы бы больше уже никогда не говорили о войне. Ну а теперь тебе придется узнать эту правду раньше, последнюю правду. Больше я написать тебе не смогу.
Пока есть берега, всегда будут существовать мосты, и мы должны иметь мужество вступать на эти мосты. Один такой мост ведет к тебе, другой в вечность, и это для меня в конечном итоге одно и то же. На этот последний мост я вступлю завтра, это литературное выражение должно обозначать смерть, но ты знаешь, что я любил называть вещи описательно, просто из любви к слову и к звуку. Протяни мне свою руку, чтобы дорога не была так трудна.
39
...Дорогой отец! Наша дивизия «готова» к большой битве, но эта большая битва не состоится. Ты, наверное, удивишься, что я пишу тебе по твоему служебному адресу, но то, что я хочу сказать тебе в этом письме, может сказать лишь мужчина мужчине. Ты сам найдешь подходящую форму, чтобы объяснить матери. Сегодня нам было сказано, что мы можем отправить письма. Тот, кто знает положение, понимает, что мы можем сделать это в последний раз.
Ты полковник, дорогой отец, и сидишь в Генштабе. Ты понимаешь, что все это значит, и поэтому можешь избавить меня от объяснений, которые звучали бы сентиментально. Все кончено. Я думаю, что это может продолжаться еще восемь дней, а потом дверца захлопнется. Я не хочу сейчас заниматься поисками причин, которые можно было бы привести за или против нашей ситуации. Эти причины теперь совершенно неважны и обсуждать их бесполезно, и если я все-таки хочу о чем-то сказать, то лишь о том, что вы должны искать причины и объяснения не у нас, а у вас, у того, кто несет ответственность за эту ситуацию. Не падайте духом. Особенно ты, отец, и те, кто разделяет твои взгляды. Но будьте начеку, чтобы еще большие несчастья не обрушились на нашу Родину. Пусть этот ад на Волге послужит вам предостережением. Прошу вас, помните об этом.
Ну а теперь наше положение на сегодняшний день. Из всей дивизии боеспособных осталось только 69 человек. Блейер еще жив, и Хартлиб тоже. Маленький Деген потерял обе руки, его, наверно, скоро переправят в Германию. Для него уже тоже все кончено. Расспросите тогда его о деталях, которые вам хотелось бы узнать. У Д. больше нет никакой надежды.
Мне очень хотелось бы знать, что он думает о положении и его последствиях. У нас еще есть два пулемета и четыреста снарядов. Один гранатомет и десять гранат. А в остальном только голод и усталость.
Берг с двадцатью солдатами покинул позиции без приказа. Лучше узнать, что тебя ждет через три дня, чем через три недели. Упрекать его не могу.
Под конец о личном. Ты можешь быть уверен в том, что все, вплоть до самого конца, будет как надо. Конечно, немного рановато в тридцать, но что поделаешь.
Не надо сантиментов. Пожми за меня руки Лидии и Елене. Поцелуй маму (поаккуратнее, старый вояка, думай о ее сердце). Поцелуй Герду. И привет всем остальным. Руку к каске, отец, старший лейтенант докладывает тебе о своем отбытии.
Перевод с немецкого И. Щербаковой
Источник - "Знамя", №3, 1990 год. |